Потребовалось еще последующее десятилетие, чтобы был установлен тот факт, что по крайней мере половина из 40 или 50 миллионов погибших во время Второй мировой войны умерли в результате высылки, пыток и убийств в лагерях уничтожения.
Как писал немецкий историк Эберхард Якель, «никогда раньше государство (Третий рейх)... не принимало решения, что определенная категория людей, включая стариков, старух и детей, должна быть уничтожена как можно быстрее — и это было осуществлено с использованием всех возможных инструментов государственной власти».
По мере того как оправившееся германское государство становилось жизнеспособным, вынянчиваемое американским «Планом Маршалла», новое поколение немецких историков стало бросать вызов взглядам старшего поколения. Спустя три десятилетия, в начале 1980-х, Германия вновь стала выдающейся экономической силой в Европе, и одновременно с этим возрождением вспыхнула новая знаменитая «Битва историков».
Главной проблемой этой исторической схватки стал вопрос, было ли массовое уничтожение евреев исключительным событием, за которое германская нация несет вину и ее следует заклеймить, или же другие примеры «этических чисток» делают вину немцев неисключительной? Те, кто придерживался того взгляда, что немцы не были единственными в таком деле, желали, по вполне понятным причинам, смыть позорное клеймо, которое легло на целые поколения немцев. Их противники обвиняли их в том, что они хотят изобразить нацистский народ как «естественный» и выдать преступления против человечества за «тривиальные».
Академические дебаты привлекли внимание средств массовой информации. Некоторые историки — самый известный среди них Дэвид Ирвинг — утверждали, что масштабы массового уничтожения евреев сильно преувеличены и что это, во всяком случае, не входило в намерения Гитлера.
Я считаю, что центр внимания должен быть не в вопросе об уникальности преступлений против человечества, а в том, что нация буквально на всех уровнях оказалась неспособной противостоять ошеломляющему, организованному преклонению перед Гитлером.
Немецкий народ, оскорбленный тем, как с ним обращались после Первой мировой войны, мог принять в свои объятия любого из потенциальных «шитлеров» в конце 1920-х и в 1930-х годах. Народ был легкой добычей для мастеров болтовни и страстей, играющих на чувстве униженной империи.
Но не было ничего исключительного в поражении, не было ничего исключительного и в чувстве возмущения и в экономическом спаде. Это обычные явления, совпадающие во времени. Нет ничего особенного и в атмосфере психопатии, подстрекательства. И, отважусь сказать, нет ничего исключительного и в Гитлере. Утверждая подобную исключительность, мы оказываемся в опасной близости к тому, чтобы оправдать атмосферу преклонения, окружавшую его, и поощряем нездоровую мистическую ауру о его способностях. Историки могут высказывать все что им угодно насчет уникальности Гитлера, потому что их сбивает с толку ограниченность их опыта насчет капризов человеческой натуры.
Вот что действительно представляется уникальным, так это невероятная, непонятная иностранцу готовность цивилизованного, культурного немецкого народа слушать этот задыхающийся голос и позволить, чтобы их будущее определял этот грубый и странный человек, то есть тот факт, что немцы воспринимали Гитлера всерьез. Но раз уж эта странная непосредственность, с какой Гитлер подстрекательски заявлял о походе на Европу, увлекла рабочий класс и он был готов видеть козлов отпущения в евреях, захват Гитлером власти был почти неизбежен.
Конечно, для образованного населения Германии — политиков, банкиров, финансистов, адвокатов или промышленников — непростительно, что они не признали Гитлера человеком странным, ведь они имели доступ к символу веры Гитлера — его книге «Майн кампф».
Из этой книги они узнавали, что Гитлер панически боялся сифилиса, возвращаясь вновь и вновь к этому предмету, посвятив почти целую главу этому своему страху. Они также знали о его жгучей ненависти к евреям. И, что еще более существенно, они знали, что он отвергает и совесть, и мораль: «Я освобождаю человека от ограничений, накладываемых интеллигенцией, от грязной и порочной химеры, называемой совестью».
Попросту говоря, символом веры Гитлера была ненависть:
«Всякая пассивность, всякая инерция бессмысленны в жизни...
Символ веры еврейского Христа — в его изнеженной жалостливости...
Если вы не готовы быть безжалостными, вы ничего не добьетесь...
Если люди хотят быть свободными, для этого требуются гордость и сила воли, пренебрежение, ненависть, ненависть и еще раз ненависть...»
Немецкий народ должен был понимать все последствия голосования за Гитлера как фюрера. «Жестокость вызывает уважение. Жестокость и физическая сила. Простой человек с улицы не уважает ничего, кроме жестокой силы и беспощадности. Мы хотим поддерживать диктатуру Национальной Целесообразности, Национальной Жестокости и Решимости».
Если немцы оказались не способны понять подлинное кредо Гитлера из «Майн кампф», они вряд ли могли не заметить бесчеловечность его чувств, проявляемых перед публикой, грубость языка, которым он выражал эти чувства, ругательства и грязь, которые он выливал на аудиторию, — гитлеровская «клизма изо рта», как называл ее Раушнинг.
Те, кто окружал Гитлера и жаждал получить власть, следуя за ним, могли не обращать внимания на его идеи, поскольку их интересовали только голоса избирателей. Однако немецкий народ конечно, понимал, в каком направлении его влекут: к возрождению национализма и перспективе захватнических войн. Переживая эйфорию по поводу безрассудных обещаний добиться превосходства германской расы, немцы предпочитали игнорировать последствия и цену, которую придется платить, и решительно избрали войну, голосуя за своего фюрера.